Дом из парафина
Воспоминания о постсоветском Тбилиси
I grew up in eastern Tbilisi where everyone spoke Russian and most often saw dreams in Russian. There was a clear, unshakable feeling that it would remain this way. Decaying panel houses, so it seemed, would nevertheless stand forever. Even when the visor over our house entrance collapsed, it seemed to us that it would also lie beneath our feet forever. Nothing had changed in this district even when the Soviet Union collapsed and lay beneath our feet most of the nineties. Everyone stomped on it, sometimes overstepped it, took everything valuable, reequipped it, and there was nobody to clean the rest. That’s how we lived.
Я выросла в восточном Тбилиси, где все говорили по-русски и чаще всего по-русски видели сны. Было ясное, ничем неколебимое ощущение, что так всё и останется. Ветшающие панельные дома, казалось, всё равно простоят навсегда. Даже когда у входа в наш подъезд обвалился козырёк, нам казалось, что пролежит он под ногами тоже навсегда. В этом районе не изменилось ничего, даже когда обвалился Советский Союз и все девяностые пролежал под ногами. Все его топтали, местами перешагивали, всё ценное разобрали и переоборудовали, а остальное убрать было некому. Так и жили.
But then it all started: central heating stopped working even in hospitals. Here, my mother sending me for kerosene for the wick lamp, heater and stove, on which the pot is barely held. I go out the door having grabbed a large canister because most often now there is no electricity, no heat and no gas in the pipes at a time. A canister should be enough for everything. At least for a day or two. We are lucky: father has friends among air traffic controllers, together they watch comedy shows on Sundays if there is electricity, and we sometimes get good aviation kerosene as a gesture of friendship. If we need to save, candles come into play: remelted several times. But if there is no kerosene — there is no hot water that is boiled in pots and kettles, brought to the bathroom and diluted to have a wash.
Ну а потом всё началось: центральное отопление перестало работать даже в больницах. Вот мама посылает меня за керосином для фитильной лампы, обогревателя и керосинки, на которой едва удерживается кастрюля. Я выхожу в подъезд, прихватив большую канистру, потому что теперь чаще всего нет сразу электричества, тепла и газа в трубах. Керосина должно хватить на всё. Хотя бы дня на два. Нам повезло: папа дружит с авиадиспетчерами, вместе они смотрят по воскресеньям КВН, если есть электричество, и нам, бывает, по дружбе перепадает качественный авиационный керосин. Если нужно сэкономить, в ход идут свечки: переплавленные несколько раз. Но если нет керосина — нет горячей воды, чтобы кастрюлями и чайниками в ванну кипяток тащить, разбавлять и мыться.
Mother has a cough. She smiles guiltily. Curtains the window to escape from the bright rays. These are the times when tomatoes are still tasty but good films and songs are gone. Mother turns the pages of a poetry book. And sometimes she is standing at the window, looking through curtains at the bare crowns of trees and waiting. For timeliness. For fulfillment.
It was an elusive period when everyone in the city, out of curiosity, had already visited McDonalds. The once forbidden overseas world was now only difficult to reach. But one could already hear it, see and even taste it. Attracting, relaxed, free, though alien.
У мамы кашель. Она виновато улыбается. Занавешивает окно от ярких лучей. Это времена, когда помидоры всё ещё те, а фильмы и песни уже нет. Мама перелистывает Лермонтова, и у него «земля в сияньи голубом». А бывает, стоит у окна, выглядывает из-за плотного занавеса на голые кроны деревьев и ждёт. Своевременности. Исполненности.
Это был вязко ускользающий временной отрезок, когда все в городе из любопытства побывали уже в Макдональдсе, но туда ещё не успел зайти Данила Багров. Время было и вправду особое: некогда запретный заокеанский мир стал теперь всего лишь труднодоступным. Его можно было уже слышать, видеть и даже пробовать на вкус. Красивый, непринуждённый, свободный, хоть и не свой.
In our district, we all had satellite antennas and watched Russian television and the president Yeltsin rather than our Shevardnadze. When Putin loomed on the horizon, father often spoke about a “new personality” to lead us all. We strongly believed that our microclimate was a full-fledged part of Russian life, spread behind the mountains of Georgia, and we stood so, screwing up our eyes, ready at any moment to the “leap of faith” and being sure that Russia will certainly catch us. We didn’t seem to realize that everything had already begun there, in western Tbilisi: the country was getting up off its knees and was looking in the direction of the USA, trying to find protection from the giant neighbor.
I understand Berlin as a city that was once divided. Our Tbilisi in the nineties was the same. Only without concrete walls, cutting the area in the middle. But each city has its own east. And although we had complete freedom of movement, nevertheless, no one wanted to go “there” where people no longer tolerated the Russian language and were citizens of Georgia just like us. Those westerners felt themselves more at home than we could, and it was increasingly difficult to ignore. So gradually began a wave of emigration to different parts of the world and most often to Russia. For those who managed. These were times when people surprisingly flew away for fifteen years promising to drop by on the next weekend. In fifteen years, they were back to sell an empty apartment and fly away again.
В нашем районе мы все ловили спутниковыми антеннами российское телевидение и наблюдали скорей за Ельциным, чем за нашим Шеварднадзе. Когда на горизонте замаячил Путин, отец часто говорил об образе «нового человека», который поведёт всех нас. Мы настолько сильно верили в то, что наш микроклимат — полноценная часть русской жизни, распростёртой за горами Грузии, что так и стояли, зажмурив глаза и готовые в любой момент на «прыжок веры», а Россия нас непременно поймает. Мы, кажется, совсем не осознавали, что там, в западном Тбилиси, уже всё началось: страна вставала с колен и смотрела в сторону Америки, пытаясь найти в ней защиту от гиганта-соседа.
Мне понятен Берлин как город некогда разделённый. Наш Тбилиси в девяностые был таким же. Только без стены из бетонных плит, разрезающей территорию посередине. Но у каждого города есть свой восток. И хотя у нас тогда была полная свобода передвижений, никому тем не менее не хотелось «туда», где уже не любили русский язык, но тоже были гражданами Грузии, как и мы. Те, западники, были «своее», чем мы, и это было всё сложнее игнорировать. Так постепенно начиналась волна переездов в разные концы света и чаще всего в Россию. Среди тех, кто смог. Это были времена, когда люди внезапно улетали на пятнадцать лет, обещая заскочить на следующих выходных. А через пятнадцать лет прилетали, чтобы продать пустующую квартиру, и улетали снова.
However, not all who stayed could cope with the de-russification of Georgia. They didn’t learn Georgian, and Russian was hardly used outside of the apartment. So, remained they detached from the society. The feeling of deception did not leave. And who was the one to deceive, no one remembered. There was so little talk about Georgian language that when in our family there was raised a question of learning a second language, my mother took me to private English classes for general development. Everything just seemed to last forever until it collapsed, and then we had no courage and no plan for leaving the country. But it was already obvious: it is necessary to break out. And it was completely unimportant where, at least no one in the new place would poke you anymore with a finger for speaking the enemy language publicly. In Georgia, only rare tourists could be forgiven, but not the local ones. And Tbilisi began to gradually turn into a staging post for us, a stay in which will last a lifetime to majority. We were like wagons that were stuck somewhere halfway along the railway which began to be dismantled at both ends at a time, and no one ever got to the middle.
Но не все оставшиеся смогли справиться с дерусификацией Грузии. Языка грузинского не выучили, русский дальше квартиры едва ли применяли. Так и были не у дел. Чувство обманутости не покидало. Только вот кто кого обманывал, никто уже не помнил. О грузинском настолько не шло даже речи, что, когда у нас в семье возник вопрос изучения второго языка, мама для общего развития отдала меня на частные занятия по английскому. Просто всё казалось навсегда, пока не рухнуло, а уезжать — ни храбрости, ни плана. Но было уже очевидно: надо валить. И было совсем неважно, куда, — лишь бы больше никто не тыкал в грудь за разговоры в маршрутке на языке врага. Такое прощалось только редким туристам, но не местным. И Грузия для нас стала постепенно превращаться в перевалочный пункт, пребывание в котором для очень многих окажется длиной в целую жизнь. Мы были похожи на вагоны, застрявшие где-то на полпути на железной дороге, которую начали разбирать одновременно с двух концов, а до середины так и не добрались.
In Tbilisi, I nevertheless attended a State University where professors of the dying Soviet school taught me Russian philology. These were already the early years of the new century, and my bachelor graduation in Russian was the last one for the whole country. We were taught, dismissed, and the Russian philology was closed. I was left with a miscarriage of diploma in my hands and I could not find courage to look at it.
Having married soon, given birth to a child and managed to swear myself off to continue studies, I resumed them in Berlin after moving there with my husband and the little son. Everyone in Tbilisi was applying for different visas. We got the student ones, but we studied honestly. And now, such different than before, we fly every year to see our relatives and have a look at new Tbilisi. We have a solemn appearance as well as the city of our youth. But this is before the first pothole we run into.
В Тбилиси я тем не менее проучилась в государственном университете, где профессора отмирающей советской закалки преподавали мне русскую филологию. Это были уже нулевые, и мой выпуск бакалавров стал последним. Нас отучили, распустили и закрыли русскую филологию. У меня остался в руках выкидыш диплома, и я так не смогла на него посмотреть.
Выйдя вскоре замуж, родив ребёнка и успев заречься от продолжения учёбы, я спустя годы возобновила её в Берлине, переехав туда с мужем и сыном. Все в Тбилиси мутили разные визы. У нас вышли студенческие, но отучились мы честно. И теперь, уже такие другие, на себя прежних непохожие, летаем мы каждый год навестить родных и посмотреть на новый Тбилиси. У нас — парадный вид, у него — тоже. Но это до первой выбоины, а потом — всё по накатанной.
It is hard to be back in the city which even after my many years in Berlin is closer, is more understandable, familiar up to every crack, but which never became a home. In Tbilisi, I am facing all the unspoken words, my unfulfilled promises, everything that only a very old acquaintance — neither friend nor enemy — can know, but with whom I once used to share bread or water. It happened to me and Tbilisi this way. It is difficult for me to wake up here: so, I am holding something very valuable in my hands, and I have accidentally realized that I am just dreaming about it. But if to hold on to it with all the might, I can drag it into my bed: I do believe in that for full thirty seconds. In Berlin, it almost never happens to me. Here it is also easier to fall asleep: one can’t count sheep even to half.
Непросто снова оказаться в городе, который даже спустя долгие годы ближе Берлина, понятнее, знаком до каждой трещинки, но который так и не стал родным. В Тбилиси меня накрывает залпом невысказанных слов, моих неисполненных обещаний, всего того, о чём может знать только очень старый знакомый — не друг и не враг, но с кем привелось делить хлеб или воду. С Тбилиси у меня вышло именно так. Здесь мне сложно просыпаться: вот держу в руках что-то очень важное и случайно поняла, что оно мне снится. Но если держаться за него изо всех сил, то можно протащить его с собой в кровать: я верю в это целых тридцать секунд. В Берлине такого со мной почти никогда не случается. Там и засыпáть проще: список кораблей не осилить даже до середины.
Moreover, in Berlin, you are either sturdy as a rock, or go, kill yourself with some crap. It seems that Berlin is always in business. Even if at night you’re blasted or sick at heart, in the morning, you run to the nearest subway station and get down to work. You must be a stoic. And upon arriving in Tbilisi for the allotted two weeks, I wept out a collective sense of guilt, hanging over me like a lamppost and a bunch of dug up memories. I did remember where they were buried. There the memories remained.
Да что там, в Берлине ты или кремень, или иди, убейся какой-нибудь хренью. Такое ощущение, что Берлин всегда в делах. Даже если ночью в дрова или ударился в тоску, с утра бежишь до ближайшей станции метро и за дело. Приходится быть стоиком. А по прилёту в Тбилиси за отведённые две недели я проплакала собирательное чувство вины, нависшее надо мной, как фонарный столб, и кучу вырытых воспоминаний. И помнила ведь притом, где зарывала. Там и остались.
In contemporary Tbilisi, few people see dreams in Russian. Most of Russian speakers have assimilated, overwrote themselves to live here somehow further. Others like me left the country. I did not move to Russia where I was born. Was just scared that I would remain a stranger there. I did not risk with a „leap of faith“. By that time, attractive Berlin and the Master studies in the University of Potsdam loomed on the horizon. As it turned out, there are so many strangers in Berlin that you mix with the crowd and no longer stand out. And one can find a “swamp” of Russian speakers here — the way a Russian emigrant likes to define his diaspora with self-irony.
I no longer need to learn Georgian. In Berlin, I read German news feeds, Russian books. Well, my Tbilisi district with its microclimate from the distant, shapeless nineties is completely different now. The panel houses are the same, the school is still the same, it is simply repainted from the outside into just another ordinary color. But everything is different. Father recalls sometimes memories about his studies in Leningrad, and how he was appointed chief artist of the city of Slantsy. Despite the prospects he returned to his city of birth Tbilisi with my mother who he met there and with me born there during their studies and already turning three years old. Mother now postpones the learning of Georgian but no longer expects changes. Just everyone believed everything would last forever. My sister however found her home in Tbilisi. She however most likely screwed herself into the new Georgian society. Five years younger than me, she slipped into the new people of the new country not being stuck in the break point.
Сегодня в Тбилиси мало кто видит по-русски сны. Люди ассимилировались, себя перепрошили, чтобы как-то дальше жить. Другие, как я, покинули страну. Я не улетела в Россию, где родилась. Просто испугалась, что останусь там чужой. Так и не решилась на «прыжок веры». Да и на горизонте замаячил такой европейский Берлин и магистратура в Потсдамском университете. Как потом оказалось, в Берлине столько чужаков, что ты смешиваешься с толпой и уже не отсвечиваешь. А русскоязычных — «полное болото», как любит выразиться о себе с самоиронией эмигрировавший русский интеллигент.
Мне больше не нужно учить грузинского языка. Читаю в Берлине немецкие новостные ленты, русские книги. Да и мой тбилисский район со своим микроклиматом из далёких, бесформенных девяностых уже совсем другой. Панельки те же, школа всё та же, просто снаружи перекрашена в очередной неброский цвет. Но всё другое. Папа иногда вспоминает про свою учёбу в Ленинграде, и как его назначили главным художником города Сланцы, а он всё же вернулся в родной Тбилиси с мамой, которую там встретил, и со мной трёхлетней, там в период их учёбы родившейся. Мама же теперь откладывает изучение грузинского, но больше не ждёт перемен. Просто все верили, что всё навсегда. Сестра лишь прижилась. И то, скорее, впротезировалась в новое грузинское общество. Младше меня на пять лет, она проскочила в новые люди новой страны, миновав точку излома.
And now I just answer: the stars. Clear, visible across the sky. I miss stars in new Tbilisi, where one can see now more electric light, smoke and exhausts. Maybe that's why people here seemed naive before, always waiting for a miracle that will definitely replace cold pipes and kerosene. The country fell like a sheaf just in one moment. The factories froze, the light in the windows of panel houses did not light up for days, but you raise your head on the way home and see: there are stars in the sky. And there is no light pollution in the layers of the atmosphere, and nothing prevents the stars from shining directly at you. And now Tbilisi is the same as Berlin: a city without stars.
А я с тех пор только и отвечаю: звёзд. Ясных, видимых по всему небосводу. Мне не хватает именно звёзд — в новом Тбилиси, где теперь больше электрического света, дыма и выхлопов. Может, именно поэтому люди здесь казались наивнее раньше, всегда в ожидании чуда, которое обязательно придёт на смену холодным трубам и керосину. Просто в один миг страна упала, как сноп. Замерли заводы, свет в окнах панелек не загорался днями, но ты вот поднимешь голову по пути домой: а на небе звёзды. И нет светового загрязнения в слоях атмосферы, и ничего не мешает звёздам светить прямо на тебя. А теперь Тбилиси такой же, как Берлин: город без звёзд.
Back to Top